Взгляд американского препода Джорджа Сондерса на русскую классику
Все мы читаем книги зарубежных писателей. Как правило, в переводе – людей, владеющих иностранными языками так, чтобы получать удовольствие от художественной литературы, у нас немного. Мысль о том, что такое чтение не позволяет оценить всю прелесть текста, тоже не оригинальна. Но иногда хочется понять: чем еще отличается восприятие переводной литературы? Поэтому, когда Яндекс.Книги подкинуло мне сочинение современного американского писателя, эссеиста и сценариста, обладателя Букера и кучи других премий Джорджа Сондерса «Купание в пруду под дождем», в котором он разбирает 7 рассказов и повестей русских классиков, от Гоголя до Чехова, я открыла ее с интересом. Тем более, что первый рассказ, «На подводе» Чехова, оказался, мягко говоря, неизбитым. Если честно, я и не подозревала о его существовании.
Но до первого рассказа нужно было еще дойти. Перед ним было предисловие, в котором автор, как водится, рассказал о своем замысле.
Последние двадцать лет я преподаю в Сиракьюсском университете русский рассказ XIX века. Мои ученики – среди лучших молодых писателей Америки. (В год мы выбираем шесть новых студентов из шестисот-семисот желающих.) Они и без всякой учебы сами по себе замечательные. В последующие три года мы помогаем им достичь того, что я называю их «знаковым пространством», – это пространство, из которого все они смогут писать то, на что способны только они, применив все, что делает их неповторимо ими: свои силы, слабости, одержимости, причуды – всё на свете.
Итак, в основе книги – не просто анализ текстов, а анализ профессионала для профессионалов. Тем более любопытно!
В том же предисловии Сондерс поясняет и свою мотивацию, и особенности подхода, поэтому – еще две объемные цитаты.
Мы живем, как вы, вероятно, замечаете, в эпоху вырождения, нас бомбардируют необременительные, поверхностные и стремительно рассеивающиеся сгустки информации, имеющей свои неявные цели. Некоторое время нам предстоит провести в пространстве, где, по умолчанию, считается, что, как писал великий мастер русского рассказа Исаак Бабель, «никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя». Вскоре побываем мы в семи прилежно выстроенных моделях мира, вдохновленных определенным намерением, какое наше время, быть может, не очень-то поддерживает, а именно – задаваться большими вопросами: Как нам тут жить? Что следует ценить? Что вообще такое истина, в конце-то концов, и как ее распознать?..
<…>
Рассказы эти были написаны, разумеется, по-русски. Я предлагаю те переводы на английский, какие подействовали на меня сильнее всего, или в некоторых случаях те, что я раздобыл много лет назад и с тех пор по ним преподаю. Я не читаю и не говорю по-русски, а потому за верность этих переводов подлинникам поручиться не могу (хотя мы об этом немного поразмыслим по ходу дела). Предлагаю подходить к этим рассказам так, будто они изначально были написаны по-английски, понимая, что мы теряем музыку русского языка и те оттенки, зримые в этих текстах русскоязычному читателю. Но даже на английском, лишенные этих красот, они способны подарить нам целые миры.
Согласитесь, звучит заманчиво. Однако буквально на первых страницах разбора рассказа «На подводе» меня ждали вот такие размышления:
(Писателю, – Е.З.) незачем беспокоиться о чем бы то ни было, кроме одного: хватит ли разумному человеку, прочитавшему четвертую строчку, силы толчка, чтобы прочесть и пятую?
Почему мы продолжаем читать рассказ?
Потому что хотим.
А почему мы этого хотим?
Это вопрос на миллион долларов: что заставляет читателя читать дальше?
Можете вы представить себе такой перл в статье, написанной русским филологом для других филологов, пусть даже – студентов? Я – нет (по образованию я как раз филолог). По мне, это – уровень разговора со старшими подростками, которые не то, чтобы совсем не читают, но и не фанаты чтения. И на этот уровень Сондерс «сползает» регулярно. (Видимо, таковы реалии его общения с «лучшими» студентами.) Не скрою: подобные фрагменты с примерами из личной жизни, которые порой занимают по нескольку страниц, меня сильно раздражали – иногда я просто их пролистывала.
Но при этом есть в этой книге и то, что дало очень богатую пищу для размышления об особенностях восприятия текста. Да такую, что временами я просто ахала от ёмкости и глубины его выводов. Например, подробный (постраничный!) и оттого нудноватый разбор рассказа «На подводе» завершается так:
Это описание одиночества, настоящего одиночества, одиночества в том виде, как оно возникает в мире, делает таким соразмерным человеку и таким душераздирающим именно то, что мы смотрели, как Марья Васильевна проживает все это, изнутри ее самой. Рассказ с меньшей сосредоточенностью на внутреннем мире мог бы породить простую жалость («Ох, бедняжечка одинешенька»). Мы бы увидели Марью Васильевну как Меньшего Другого. Но, попутно втягивая в происходящее нас, виртуозная сосредоточенность на внутреннем налагает ответственность и на героиню. Она небезупречный человек, страдающий от одиночества. Нам жаль небезупречную Марью Васильевну в той же мере, в какой пожалели бы мы кого-то одинокого и небезупречного, кто нам дорог – или небезупречного (одинокого) себя.
В этой формулировке ясно видна одна из особенностей взгляда Сондерса на этот текст. Для него одиночество бедной (т.е. работающей за гроши) школьной учительницы, которая уже много лет ежемесячно ездит в город на подводе за жалованьем, – это, в первую очередь, не социальная, а личная драма. Вряд ли так видел ее сам Чехов. Но это меня не смущает – каждый из нас трактует произведения искусства по-своему. Наоборот: взгляд Джорджа Сондерса раскрыл для меня эту сторону рассказа.
При этом нельзя сказать, что профессор совсем уж чужд социологического подхода. К примеру, завершая анализ повести Льва Толстого «Хозяин и работник», он выставляет автору претензию, что тот, подробно отобразив чувства пережившего перед смертью «преображение» хозяина, ничего не говорит о том, что испытал выживший работник Никита. Сондерс прибавляет: «Толстой очень дорожил представлением о простом добродетельном крестьянине, из-за чего крестьяне у него получались, бывало, не очень достоверные». Отмечено, по-моему, очень точно…
А, размышляя над чеховским «Крыжовником», тем самым, герой которого мечтает о «человеке с молоточком», напоминающим счастливым о том, что в мире есть несчастные, он делает неожиданный вывод:
Всякое человеческое воззрение содержит в себе закавыку. Если в него верят чрезмерно, оно соскальзывает в ошибку. Речь не о том, что не существует правильных воззрений; речь о том, что нет такого воззрения, которое правильно подолгу. Мы постоянно выскальзываем из абсолютной добродетели и не замечаем этого, ослепленные желанием определиться – наконец перестать тревожиться, расслабиться навсегда и просто быть правыми; отыскать личное отношение к предмету и не отступаться.
В Чехове меня более всего восхищает то, до чего он свободен в своих текстах от всякого личного отношения – ему все интересно, но ни с какой отдельной системой верований он не обручен и готов двигаться туда, куда ведут его полученные данные. Он был врачом, и его подход к художественной прозе видится любовно диагностическим. Входя в медицинский кабинет, он обнаруживает в нем Жизнь и словно бы говорит ей: «Чудесно, давайте посмотрим, что у нас тут!»
Сондерс напоминает нам, что о «человеке с молоточком» мечтает не Чехов, а категоричный и непоследовательный Иван Иванович. Сам же рассказ
существует не для того, чтобы объяснить нам, что́ нужно думать о счастье. Он для того, чтобы помочь нам о нем думать. Можно сказать, это такое устройство, помогающее нам мыслить.
Чем дальше я читала, тем яснее понимала: автор – действительно мастер своего дела. Разбирая тургеневских «Певцов», гоголевский «Нос» или чеховский «Крыжовник», он каждый раз строит свое анализ иначе, обращает внимание читателей на разные особенности текста. Следить за ходом его мысли, а заодно – и вспоминать детали подзабытых классических произведений (в книгу включены их полные тексты, разумеется, в оригинале) – удовольствие. Правда, и «уши» лекционного курса профессора Сондерса тоже никуда не деваются. Например, такие:
Итак, сижу я с Иваном Яковлевичем и Прасковьей Осиповной на грубом деревянном табурете, который вытащил из-под шаткого русского стола XIX века, перед нами этот нос-в-буханке, рассказу меньше страницы, а я уже потерялся. Персонажи рассказа воспринимают происходящее не так, как я, приходят к выводам, с которыми я не в силах согласиться, неспособны ответить на вопросы, которые я склонен был бы задать, – например: разве Ковалев не заметил бы, что ему отрезали нос? Разве не возникли б у него некоторые чувства на этот счет? Что́ Ковалев все эти часы делал без носа? Если Иван Яковлевич не отреза́л нос Ковалеву и не притаскивал его домой – похоже, так все и было, – как нос оказался у него дома?
(Основная тема разбора повести Гоголя «Нос» – как увлечь читателя заведомо невозможными событиями.)
Словом, книжка полезная не только для начинающих писателей, но и для вдумчивых читателей. А если относиться с юмором к особенностям американского взгляда на жизнь, вроде утверждения: «Женщина, живущая в крошечном домике на ранчо, одержима мыслью, что у нее жухнет трава, и при поездке в Версаль восхищается преимущественно газонами», – она может еще и изрядно повеселить. Что тоже бывает нелишним.